Раньше когда-то давным давно мы все были хоть немного лучше, чем сейчас и думали лучше. и писали лучше. и не запутывались, и всё-всё знали.
трава была такая же зелёная. а небо голубое.
это с хрусталиком в глазу что-то случилось, вот и блеклой стала картинка.
или попала льдинка в глаз.
раньше ты любил весну. пахнет сырым, на пруду хохот — мокрые ботинки, все прыгают со льдины на льдину. здесь утонул какой-то Володя или Витя, я не помню, нам всем рассказывали, мы все слушали и ёжились.
но это же так интересно, пористый белый пол уходит из под ног и шевелится — как будто во сне. и ты не можешь отказаться от этого.
и мокрыми уже ботинками ты притаптываешь мокрый снег — ручей бежит в обход, крышки от бутылок тонут, а пенопластовые катышки нет.
позже, месяц спустя, ты возвращаешься домой, твои джинсы все в саже, во рту горечь — ты тушил старую траву, которую запалили те перни, из другой школы — там же ты знаешь, сплошные хулиганы, не то, что в твоей. и обжёг пальцы.
мне было 9 лет, я рыл для собаки нору.
мы подобрали собаку как раз у школы. мы собрали мелочь и купили ей полкило колбасы, какой-то самой дешёвой, она кажется стоила рубль девяносто копеек. жирная, руки все масляные. собака скакала, мы скормили ей всю эту колбасу. а потому пошли её селить. к Гришке Абаренову не получилось — он опять был на костылях, у него хрупкие кости. и папа-мультипликатор, у него серьёзная работа, не разрешает. к Севке тоже не получилось — бабушка сказала «толькочерезмойтруп». Конечно, лучше бабушка, чем наша Лайка, никто не скажет Севке ни слова. потом ещё куда-то. потом ещё.
потом остался я один и Лайка. мы пришли ко мне. и мне тоже не разрешили оставить Лайку, потому что у отчима аллергия и «собака может быть с блохами», а ещё страшный «стригущий лишай».
тогда я пошёл на пустырь и копал там яму. я копал там яму руками и какой-то палкой. я хотел вырыть берлогу. Собака спала на моей сырой куртке и куртку грела. когда я вырыл довольно большую яму, я нашёл каких-то сухих трав. их семена застряли в рукавах свитера и кололись. я выложил дно берлоги и сделал крышу. но Лайка не хотела там жить. Она всё время вылезала оттуда. И когда я шёл домой, она побежала сзади. Я шёл и ревел. мне было стыдно — 9 лет, здоровый парень, мужик — и ревёт. Просто я знал, что будет дальше. я всё это уже знал.
три дня Лайка жила в подъезде. я таскал ей туда жратву. а на третий она пропала. её машина сбила — там же, где мы и нашли её, у школы.
я не пошёл смотреть, меня звали.
я думал, что яма бы пригодилась. но всё равно не пошёл.
Настало лето. ты любишь его за то, что ты сам по себе. ты не должен, а долги твои все добровольны. или почти все. Бредберри любишь? нечего сказать про лето, всё он уже написал, глупо даже пытаться. ты бог, ты можешь всё. тебе всё интересно, и так будет сто тысяч миллионов лет, ведь мы планируем жить вечно, так?
и когда я стал большим и скучным дядькой, я больше всего полюбил лето. И жизнь стала похожа на лето: всё бесконечно, но мгновенно, всё так ярко, так живо. И женщины, и дети. И даже война — как игра, как вкус виски и чуть-чуть табачного дыма, как скрип кожанки, прочно. Лето пропекает тебя, лето слепит тебя, солёные белые разводы на жилетке, белая полоса от цепочки на шее — жетон с именем, NTV reporter, подарил друг. всё видно вокруг чётко, зрение 125% от нормы, непередаваемая чёткость, мир в бинокле и тебя ждут террористы, чтобы ты стал снайпером.
мы сломали две лопаты. нет, ну не две. одну лопату и одну кирку. сначала мы нашли эту ракету, она воткнулась в землю в промзоне. вокруг всё выгорело, чёрная от копоти земля была горячая, пекло даже сквозь подошвы ботинок. из воронки торчал хвост, стабилизаторы были отломаны. я схватился за обломок трубы — думал расковырять воронку, но труба была раскалённая. тогда я достал из рюкзака здоровенный платок и обмотал трубу.
копать было очень жарко. и не было лопат. тогда мы вернулись в деревню — попросили лопаты. найти людей было трудно все прятались, выла сирена воздушной тревоги. но мне нужна была эта железная дура, а для этого нужны были лопаты.
вернулись. ковыряли глину с камнями ещё полтора часа. уходили в машину, там работал кондиционер, только тогда, когда начинали подгибаться ноги и не хватало дыхания. сначала сломалась лопата. потом кирка. рыл руками, ободрал ладони. бил камни обрезком трубы. Славка сказал: а ты уверен, что там всё взорвалось? не знаю, мы уже так давно долбим по этой ракете, что она бы уже взорвалась пятнадцать раз. а мне нужен подарок для друга. мы подкопали её со всех сторон, выгребли из ямы осколки. я засунул трубу в ракету и пытался трубой там ворочать — чтобы ракету расшатать. А Славка дёрнул её и достал. Она еле влезла в багажник. яму я не стал закапывать. мы были грязные как свиньи, а яма размерами напоминала могилу. потом мы вернули сломанные лопаты. «лопату верни», конечно, я помню.
ты устаёшь от лета, устаёшь, устаёшь, устаёшь.
и вдруг — я хочу, чтобы внизу звенел трамвай, чтобы он катился по своим трамвайным делам и звенел. а мостовая была мокрая, и дождь, конечно же, стучал по карнизу, он же всегда именно так и стучит. сначала удивляешься: как листья пахнут, корицей. но по-настоящему ты полюбишь осень ещё позже. когда понимаешь, что без всего своего лета ты уже никто и жить тебе без всего твоего лета уже никак. я понятно говорю? слушай: ты просто летом вспомнил про свою весну.
вдруг ты помнишь себя всего. от той самой гостиницы салют в окне дома на тёплом стане — ты же родился почти в этом доме — до вот этой бутылки вина, ты же чокаешься с монитором, потому что пить тебе уже не с кем.
и тогда ты любишь осень.
и всё успокаивается. всё что плохо — плохо, что хорошо — хорошо. и если ты вдруг убьёшь человека, то ты будешь знать, что делаешь. и не будешь радоваться, убивая.
это твоя осень. ты проживи её подольше. она того достойна, хорошее время. когда всё тебе становится про себя понятно. и жить мы больше не планируем вечно, и планы меняются.
потому что становится холоднее. и скоро зима сама тебя полюбит, ты уже не будешь выбирать.